Часть IV
Где топь своё берет и о том, что за последней кочкой
Забыть не выйдет.

Всякий в жизни своей тропой идёт. Да не всякая тропа среди людей тянется.

И как бы не петлял человек, как бы следы не путал – болота своё возьмут. И придет он туда, куда ему было должно.

Случается так, что болота и самого путника забирают, и всякую память о нём. Но бывает, что память о человеке всё же оставляют.

О том, кто со своей тропой разобрался.

Рябиновый

прутик

Девятьсот девяносто девять лет лежал на болотах рябиновый прутик.

Лежал и не гнил, лежал и не тлел. Мхи его не взяли, вода не разъела, трясина не утянула. Многие мимо ходили — никто не приметил. Пока мать с девчушкой семи лет за клюквой не пришли.

Мать, как все, стороной шагнула, а девчушка остановилась, будто позвал её кто, нагнулась и подняла. Лёг прутик в худенькую ладошку, и девчонке радостно стало. Прутик гладенький, пузатенький, тёплый. Размахнулась и — щёлк! по мшистой кочке. Засмеялась и давай другие стегать. Скачет кузнечиком, глядит: змея приползла. С виду обыкновенная, да две головы, и у каждой на шее клюквенные бусы.

Мать ягоду берёт, и каждую минуту приговаривает:
— Варюша, от меня не отходи!
Поворачивается и как мука белеет: стоит Варюша среди трясины с прутиком в руке.

И не тонет.

Наталья шепчет ей:
— Замри, дочка… Стой, где стоишь… Я подойду…

Варюша только рассмеялась и побежала. По трясине, по топи, по чёрной воде, по болотному озеру. Подбежала к матери, а та, где стояла — там на колени и рухнула.

Схватила дочкину руку, сжала. Сердце через один удары пропускает. Глаза безумные Варю ощупывают с макушки до пят и замечают в руке прутик. Варя показывает: вон там нашла, на кочке.

Вертит Наталья прутик: с виду обыкновенный. Встала, к воде пришла, ступила — тонет. Зовёт Варюшу. Та без прута тоже тонет, а прут берёт — идёт как по твёрдой земле.

Когда с болот ушли, Наталья на речке лесной проверила: не держит вода Варвару хоть с прутиком, хоть без. «Видать, где лежал, там и работает» — определила Наталья. Запретила дочке про то говорить, и сама никому не сказала. И строго наказала прутик всегда на болота брать. От греха подальше.

Выросла Варвара девушкой, каких под небом мало. Красавица, умница, душой ясная, как майская ночь под цветущей черёмухой. Сердцем тёплая, с людьми приветлива, только шумных сборищ сторонилась. Тянут её, бывало, подружки в гущу веселья, а она рябиновый прутик возьмёт да на болота тихонько уходит. Насквозь их исходила, где только не была. И там, где в трясине кто-то стонет и охает, и там, где болотницы зелёные косы расчёсывают, и там, где на елях собачьи зубы растут, и где поганки отравой в лицо дышат, и где из древесных слёз двухвостые змеи родятся.

И как огромная ягода клюквы катится, тоже не раз видела.

Со временем приглянулся ей парень — Егор. Крепкий, молчун, но чистый сердцем. И она ему полюбилась: так, что души в ней не чаял. Налюбоваться не мог, пылинке сесть не давал, а как свадьбу сыграли, подарил алый пояс, расшитый клюквенными бусинами.
Ахнула Варвара: знала, кто похожий носит. Не один раз спрашивала, где взял, но Егор ни в какую не сознавался. Только смеялся иногда: наградной, мол, за отвагу.

Жили в ладу и согласии. Будто с одной ягоды две половинки вместе слиплись. Только тревожился Егор, что жена в одиночку по болотам бродит. Хоть Варвара и успокаивала: с детства все тропы знаю, не опасайся, — но он не страшиться не мог. И чем больше любил, тем больше боялся.

На Пасху пошли они к Варвариной матери. И когда отлучилась Варвара из-за праздничного стола, Егор тёщу спрашивает:
— Отчего это, Наталья Матвеевна, Варюша болота так любит? Что ей там глянется-то? Может, и я полюблю, как пойму?

Наталья молчит и глаза прячет. А потом говорит:
— Неважно, что ей там нравится, главное, чтоб без прута не ходила.

Спрашивает Егор, о каком пруте речь, а Наталья возьми да расскажи. Видела, как зять дочку любит, и решила: будет знать — лучше позаботится.

Но тёщины слова Егора ещё больше испугали. Будто мёрзлый гвоздь с тех пор во лбу его засел, ажно щиплет. Днём и ночью думает, что будет, коли Варвара прутик над трясиной выронит. Мозг в костях от страха промерзает, холод до лёгких ползёт, а они от стужи растянуться не могут. Вдохи мелкие, как лужа на полу, и голова кружится.

Не вынес Егор своих мыслей. Не раз хотел Варваре сказать, да только глянет на неё и замолчит. Страшно ему за неё, до мурашек страшно. Дождался, когда жена по делам отлучилась, избу перерыл, нашёл прутик. В руках подержал — тёплый. Подумал…

И бросил в печь.

А когда Варваре вновь на болота захотелось, прутика на месте не оказалось. Стала искать и по Егоровым глазам поняла — знает, что она ищет. Глянула пристально, Егор и сознался. Да сгрёб в объятья: целует, гладит, говорит, что жизни не будет, если она пропадёт. А Варвара срезанным колоском на пол повалилась. И впервые за всю жизнь с Егором разрыдалась. Да так горько и отчаянно, будто внутри оборвалось что-то. Но слёзы быстро вытерла и сказала, что всё пройдёт.

Несколько слезинок упали на пояс. Одна бусина на нём дрогнула, и все почернели как угли, одна за другой.
И у крыльца появилась огромная клюквина.

Егор бросился на крыльцо, Варвара — за ним следом. Из ягоды Клюквяница вышла, на пояс глянула, потом на Варвару и молвит Егору:
— Я ж тебя просила…

Егор в крыльцо врос, молчит, а Варвара мысленно Клюквяницу спрашивает:
— Зачем пришла? О чём его просила?
Клюквяница к ней шагнула, коснулась пояса, он расстегнулся и на землю упал.

— Об этом и просила, — отвечает Варваре мысленно, — чтоб до поры тебя хранил, дала обережный пояс. Да мо́лодец хиловат оказался. Душонка мелкая страхов не вынесла: сам себя изнутри съел, как железо ржа. А ведь чист был, оттого тебя и доверила. Да полно уж. Заберу его, объясню.

Варвара мыслями крикнула:
— Оставь его! Он от любви, не со зла! Из-за меня всё сама и поправлю. Бери меня вместо Егора!

И шагнула в клюквину.

Ягода укатилась, Егор на крыльце остался, а на земле, где пояс лежал, вырос красносмородиновый куст.

На болотах Клюквяница Варваре говорит:
— Всё равно твоё место здесь, просто раньше пришла. Думала, после кончины мужа тебя заберу, да уж как вышло. Располагайся, ходи без опаски, теперь прутик не нужен. Тысячу лет тебя жду, многое передать надо. Всё покажу: где жуки алмазные под еловой корой ходят, где древесные грибы внутри золотые и где совы ночью звёзды клюют.

Осталась Варвара с Клюквяницей на болотах. А как в озёра смотреть научилась — всё на Егора глядела. Как он тын поправляет, как дрова колет, как воду несёт. Как у куста смородины до темноты сидит с пустыми глазами. Давит Варваре сердце, будто его в раскол бревна вложили и клин вынули. Целыми днями на мужа смотрит, белеет, прозрачней болотного огня становится. Змейка-Бусинка даже скулить научилась, на неё глядючи.

А потом по болотам серая плесень двинулась.

Мхи закатала в серую вату, коряги опутала, ели в коконы завернула. Кочки вздулись, будто животами маются, ягода осклизла и на корню чернеет, филины в небе лбами ударяются.

Змеи первыми к Клюквянице пришли:
— Погибают болота, матушка! Для чего ты над нами поставлена?

А Клюквяница и без них с ног сбилась: книги перевернула, с ведуньями посоветовалась, даже у Лешего спросила, не видал ли похожего случая.
Да на Варвару у озера глянула как-то и всё поняла. Подходит к ней:
— Ты, сестрица, своей тоской болотам хуже яда. С таким сердцем хозяйка даром не нужна! Возьми себя в руки: болота твоими станут, а ты их губишь. Всё равно у вас с Егором судьбы разные как у полдня с полночью. Ты и так сюда должна была прибыть, как он умрёт.

Варвара глаза от озера подняла и молвит:
— Но он-то жив. А мне от него вдали воздуха нет. Отпусти к нему, дай жизнь дожить. Вернусь, как глаза ему закрою.

Дрогнуло сердце Клюквяницы. Отпустила Варвару.

Только с часа того, как Варвара ушла, двадцать лет миновало. Её-то они не задели, прежней осталась, а Егорово сердце помяли крепко. Но прожили они вместе ещё двадцать лет. Каждому дню радовались, только детей так и не случилось.

А как схоронила Варвара мужа, тем же вечером на крыльцо вышла. Ливень залил двор. Она до ворот по лужам, как по стеклу дошла.

И шагнула в огромную клюкву.

А огонь в избе той ночью сам собой погас.

Лисица

Серебрица

Зверя такого не было, какого Лёсик не сумел бы изловить.

Лес с болотами знал, как свои ладони, а повадки таёжные смекал так тонко, что охотники шутили, будто его медведица вскармливала.

На сей счёт Лёсик ничего возразить не мог: дядька Иван нашёл его годовалым на пне у самой опушки. Своих детей у них с женой не случились, с бумагами они вожгались долго, но всё же сумели найдёныша усыновить, забрали и вырастили, как родного.

Дядька Иван пушниной промышлял. Зверя бил много, заготконтора брала по хорошей цене, и нужды в семье не бывало. Лёсик рос на азбуке охотничьего ремесла. Учился хватко: силки делал тоньше, обмёты ставил незаметнее, и капканы ладил куда искусней приёмного отца. Но вскоре заметил, что просто чует, где пойдёт зверь, и добывал его без усилий. Верней не чуял — он знал.

Дядьке Ивану приёмный сын о том не сказывал. Не по душе Лёсику было, что отец бьёт зверя на мех. Одно дело — пропитание: любой зверь охотится, чтобы с голоду не сгинуть. Другое — спесь да излишества.

А звериные тропы Лёсик ведал вернее бывалых охотников. Лесные родники за многие сотни шагов слышал, диким запахом трав да сыростью мха, лечил всякую хворь, а щебет птиц чтил выше людской песни. И когда в одиночку топтал заповедные урманы, становился светлее белого дня.

Дядька Иван старел. Ремесло давалось ему всё хуже, и скоро он вовсе оставил промысел. Но и сыну зверь теперь попадался редко: ровно столько, чтобы выручки за него хватило на еду да скромную одёжу. «Иссяк, видно, соболь в наших местах», — думал старик. Но потом замечал, что другие промышляют по-прежнему. Он молча глядел на сына, который вместо добычи приволакивал из чащи свежую кучу хлама, вздыхал, но ничего не говорил.

Лёсик таскал из леса горы мусора.
Старую проволоку крутил вязанками, пластик мял и совал в мешки, жестяными банками набивал пузо брезентового рюкзака. Дядька Иван косился, а сын объяснял: подберёшь бутылку в лесу — Бог простит один грех. А когда родители умерли, Лёсик забрал собак и насовсем перебрался в дальнюю лесную избушку.

Как-то поздней весной застал он у своего порога солидного гостя. Стоит тот, дымом одеколона на весь лес пахнет. Ботинком дорогим на муравейник наступил — не заметил даже. Собака под руку сунулась — оттолкнул и на Лёсика смотрит.

Василий, охотник, что привёл чужака, давай объяснять: это, мол, крупный приезжий бизнесмен, большой любитель охоты. Приехал на базу у заказника, где всё начальство отдыхает, да ищет урок лучшего охотника. А выше тебя у нас мастера нет.

Лёсик спрашивает гостя:
— Кого добыть хочешь, паря? Утку там, гуся, глухаря?

Тот отвечает:
— Лося. Рога побольше хочу, чтоб на стену повесить, — потом смеётся и добавляет, — и так, чтоб красиво упал.

Лёсик головой качает:
— Нельзя лося. Осени жди, брат.

Гость улыбаться перестал, но не рассердился, а спокойно так обронил, что подобных слов в своём обиходе не держит. Ну Лёсик и отправил его… вводить в обиход.

Приезжему лицо берёзовой чагой скрутило. На свои часы богатые глянул зачем-то и тихо, будто всё решил, говорит:
— Я тебя запомнил.

А Лёсик отвечает негромко:
— Ты, паря, лучше здешние правила охоты запомни. Лес уважать надо. Ступай.

Гость ужом прошипел: «такие, как ты, быстро заканчиваются» и убрался восвояси.

А два дня спустя по лесу пал пошёл. Весна тогда стояла до крайности сухая. Поднялся снизу медленный огонь, окреп и вымахнул в отчаянный пожар. Как стоголовый голодный змей отгрызало пламя у леса кусок за куском. Чёрно-морковный огненный платок накрыл многие вёрсты. Зверьё ошалело неслось к людским сёлам, а зубы огня с треском крошили гнездовья, берлоги и норы у корней.

Тушили лесхозы, тушили селяне, тушил с ними Лёсик — все, кто мог, вышли биться с огнём. Подтянулись спасатели, кружила без сна авиация, но дикий огонь пожирал все людские усилия. И когда казалось, что спасения уже нет, вспомнил Лёсик о шиле, что подарил ему когда-то Комариный Князь, и о слове его, что этим шилом можно проткнуть всё на свете. Выхватил он серебряное шило и с силой вонзил его в землю. Но отвердела земля до камня — не даёт проколоть своё тело. Лёсик навалился всем весом, крикнул: «пусти, Матушка!» — и проткнул-таки подземную водяную жилу Ключа Ключей.

Взревел Ключ Ключей.
Рванули из глубин его могучие ледяные воды. Разнеслись потоки по лесу и вмиг сбили страшный пожар. Вздохнули и люди, и звери. Вереницами потянулись лесные жители поднимать разрушенные пристанища из пепла.

Пошёл и Лёсик к остаткам своей избушки. Разобрал обугленные завалы сруба. Пробрался в подпол к железному шкафу. Вынул ружьё и пошёл поглядеть не задетые пламенем тропы.

И в одном распадке живого леса наткнулся на того самого бизнесмена с приятелями. Они целились в медведицу с двумя медвежатами. Лёсик, не думая, пальнул вверх. Звери рванулись к замшелому валежнику и скрылись, а Лёсик впервые в жизни направил ружьё на людей. И медленно, под стволом, довёл всю компанию до сельского участкового пункта. Он знал, что теперь потеряет свободу. Но больше не верил, что его жизнь дороже жизни той медведицы.

Участковый знал Лёсика с малых лет. Когда охотник сказал, что обождёт на крыльце, пока внутри уладят дела с ватагой пострельников — нисколько не усомнился, что тот не уйдёт. Лёсик сел на деревянное крыльцо. Вниз глядит, на сырую землю, и прикидывает кому из надёжных людей собак отдать. Вдруг видит: на влажной глине, у самой ступени крыльца заячий след отпечатан. Чёткий, свежий и от крыльца вдаль стелется.

Удивился Лёсик, встал и двинулся по нему. Скоро заячий след оборвался и тут же пошёл рысий. Ступает охотник по рысиным отметинам, а те лосиными становится, потом волчьим, потом следом косули. Идёт он по следу зверя, который без конца меняет лапы. Одиннадцать раз сменился след, и Лёсик сам не понял, как очутился в таком дремучем урмане, где даже солнечному свету ходу не было. А двенадцатый след, лисий, привёл его к глубокой норе. Нора огромная, а изнутри серебряный свет льётся — сродни с лунным, но ярче и тёплом от него веет.

Пригнулся Лёсик, шагнул в нору. Под сапогом хрустнуло, и видит охотник: стоит он на круглой поляне в кольце векового ельника. Сверху серебряный свет течёт, трава вокруг изумрудная и прозрачная, точно хрусталь. Травинки покачиваются, друг дружку задевают и звенят хрустальными колокольчиками. И нет на этой поляне ни мотыльков, ни мошек, ни бабочек.

Лёсик шагнул вперёд. Трава под ногами хрустнула и зазвенела так, что в ушах запело. И голос в мыслях зазвучал:
«Остановись, Елисей Васильевич! Хрустальная трава только через триста лет родится, не топчи. Сама подойду».
Видит Лёсик: у края поляны стоит лисица. Мех серебряный, глаза золотые и глядят так, как не всякий человек умеет. Скользит она к Лёсику между травинками, почти не задевая, а за ней изумрудные искры взлетают и тонкий звон в воздухе повисает. Подошла лисица, а Лёсик спрашивает:
— Кто ты?

И в ушах серебром прозвенело:
— Я — Серебрица
А в мыслях добавилось: «Лешего старшая дочерь».

И чует Лёсик, как звук серебряного слова, из ушей к самому сердцу спускается. А сердце звенит, прохладой заполняется и медленно само серебреет…

Долго тогда искали Лёсика, всю тайгу прочесали. Участковый не верил, что тот сбежать мог — не в его это было характере. Всегда за свои дела ответ держал и закона не боялся. Да так и не нашли.

А Василий у ночного костра однажды сболтнул, будто видел на дальней просеке, как две серебряные лисицы бежали. И никто его тогда на смех не поднял. Только старики переглянулись меж собой, да в огонь уставились. Будто вспомнили что. А может знали, что Лёсик с людской тропы сошёл.

И другой двинулся.

Своя

ветвь

Жила на болотах девчонка — Надежда.
Красавица и сердцем тихая, как дождевая вода в серебряном тазу.

Да только не сразу она такой стала. По-первости всё на болотах ненавидела: и кочки, и клюкву, и Клюквяницу. Та ей дело дала: клюкву перед сном умывать, а утром натирать белым воском. Да разве всю её на наших-то болотах перетрёшь? Особенно когда ягода хохочет и укатывается.

Сколько Надюха сбежать пыталась — не счесть. Только болото всегда в то же самое место её возвращало.

Сперва она кричала, затем ругалась, потом плакала. Со временем перестала, попытки уйти оставила и клюквой как следует занялась.
Клюквяница вначале сама ежедень приходила: смотрела, как Надюха справляется. Ничего не говорила — только глянет, будто холодом обдаст и уйдёт.

Потом другая приходить стала, Варварой назвалась. Надюха ужом на неё шипит:
— Ишь, наставница выискалась! Сама-то, поди, такая же как я, человеком была. Да пристроилась под крылышко болотное.

Варвара не обижалась и отвечала спокойно:
— Ты, сестра, не тревожься — я своё заплатила. А не сполна, так доплачу. Здесь никто в долгу не остаётся, и Клюквяница тоже.

Надюха огрызается:
— Возьмёшь с неё плату, как же!

Варвара в ответ:
— Не думай, что она не платит. Она больше всех платит. Шутка ли, когда твоя любовь в семикрылого медведя обращается? Да ладно уж… Есть у тебя вода в тазу-то?

Надюха замолкала и бралась за таз с полотенцем. Так и тянулись годы. Клюква сперва от неё бегала, потом стала даваться, а позднее и сама потянулась. Руки привыкли, дыхание выровнялось, мысли стали тише и будто чище. Девять долгих лет одного и того же труда научили терпению: к концу девятого года Надюха заметила, что больше не ждёт, когда всё закончится.
И испугалась. Спрашивает однажды:
— Скажи, Варя, отчего я одна здесь? Неужто страшней моих грехов нет?

Варвара молчала долго. Потом отвечает:
— Не одна. В своей ветви одна, а так — нет. Мир не прямой, он ветвится, и каждый своей ветвью идёт. А я по ветвям хожу, так как знаю, где они к стволу сходятся.

Надюха уточняет:
— И что — все сюда приходят?

Варвара говорит:
— Кто как заплатил.

С тех пор Надюха задумалась. Стала смотреть внимательнее. И однажды заметила огонёк. Жиденький такой, прозрачный, зеленовато-белый. Похожий на пламя свечки, но не греет. Стал он рядом держаться. И как ягоды разбегались, раздувался побольше, да с наскоку бросался на них. Клюква пугалась и жалась к Надюхиным рукам.
Потом огонёк веселить её стал: по кочкам скакал, плясал, гас и зажигался снова. Но как Варвара либо Клюквяница появлялись — исчезал. И Надюха о нём ни разу не обмолвилась. Сама не знала почему.

А как-то раз он ладони её коснулся. Тепла не было, холода тоже: будто пустота дотронулась. Но было в том касании что-то такое, словно она это помнила, да однажды забыла. Точно нить меж них протянулась, как паутинка: глазу невидимая, но цепкая. Подумала Надюха: имя бы его знать. Живой ведь.
И только мысль до конца сложилась, как ближайшая клюквина пискнула:
— Ма…
Другая звякнула:
— Ка…
Третья трещит:
— Ррр…
И пошло по кругу: писк — звон — треск. Ма-ка-р!
Надюха выдохнула:
— Макар!

А болотный огонёк дрогнул и в человека вытянулся. Стоит перед ней парень: плечи широкие, а глаза такие, будто в них семь пожаров сгорело, да восьмой догорает. Глядит на неё, не моргая, и чует Надюха: он её знает, а она его — нет.

А тут Клюквяница с Варварой пришли. Клюквяница на Макара взглянула, потом на Надюху. Взгляд был не злой, но такой, от какого не скрыться и какому врагом быть не захочешь. Поглядела вниз, на их тени, и говорит:
— Долго платили. Она — девять лет, он — и того больше.

И тени в ответ шевельнулись. Сперва сами по себе, но Клюквяница велела Макару с Надеждой вперёд шагнуть, и они задвигались в такт телам. Клюквяница кивнула:
— Сошлось.

Шагнула к кочке и ногой коснулась. Мох посинел, и одна клюквина огромной стала, а видом как камень гранат. Лопнула ягода, внутри — бурая, тёмная. Будто дверь в земле прорубили.
Клюквяница Надюхе говорит:
— Выход здесь. Сможете пройти — уйдёте.

Надюха испугалась:
— А если не пройдём?

Клюквяница отвечает:
— Значит, не ваше.

А Варвара добавляет:
— Назад пути не будет.

Надюха на Макара глянула — тот молчит, не двигается, и в глазах что-то колышется. Надюха спрашивает:
— Ты пойдёшь?

Тот шаг к клюкве сделал, а его тень на месте лежать осталась. Отделилась. Потом встала и на Надюху глянула так, что та вздрогнула.

Клюквяница обронила:
— Не всё возвращается.

Макар в ягоду шагнул, а тень осталась. Постояла и медленно втянулась вслед за ним.

Надюха стоит, сердце так бьётся, что дышать невозможно. Вдохнула поглубже, выдохнула медленно, бархатный лоскут аккуратно у таза сложила, выпрямилась и ступила в клюкву. Вместе со своей тенью.

И пока внутри ягоды шла, будто сквозь себя проходила. Одно следом тянулось, другое прочь уходило, а как всё закончилось, очнулась Надюха у почты. Село не её, да главное — люди вокруг ходят. Живут… Говорят…

И Макар тоже здесь.

В том селе они и остались.
Родне весть подали, те от радости чуть ума не лишились — столько лет, как пропали! Спустя время ремесло себе нашли, а позднее сыграли свадьбу. Жили, работали. Односельчане поговаривали, что стали они людьми мудрыми, не по годам рассудительными.

Да только сами они так не считали.
Вечерами Надюха ловила себя на том, что серебряный таз с полотенцем ищет. А Макар и вовсе подолгу в темноту глядел, будто ждал оттуда знака.

Если кто спрашивал — они рассказывали. Да далеко не всё.

Потому как есть на свете вещи, о которых до конца говорить не стоит.

Катюшина

дверца

Привезли бабушке внучку.

Не видела с тех пор, как годовалой из села в столицу забрали.

Внучка-пятилетка лёгкая, как пташка, из машины выскочила и, смеясь, к бабушкиной избе побежала. Да в метре от ворот встала, как вкопанная.
Бабушка, в воротах стоя, спрашивает:
— Ты чего, Катюша?

А Катюша глядит на неё серьёзно и отвечает:
— Открой мне дверцу, бабушка Маруся. Ты разве меня не ждала?

Мать с сумками следом идёт:
— Какую дверцу, Катюша? Открыты ворота, за бабулей не видно просто. Проходи в дом.

Но Катюша на месте стоит и на бабушку смотрит. А та в глаза внучке глянула, вроде ключа в невидимой замочной скважине перед ней провернула и говорит:
— Открыто, входи, Катенька!

Двинулась внучка к воротам. Но в калитке снова остановилась, сучок в двухметровом столбе ручонкой погладила и говорит:
— Красивую ты печать поставила, бабушка! Мы в садике тоже делали, но они не светились.

Пошла в избу, за ней мать, а бабушка Маруся воздух за воротами невидимым ключом замкнула. Заулыбалась и направилась потчевать дорогих гостей.

В полночь вышла из-за печи Домовиха. На поджидавшую Марусю глянула и молвит:
— Дождалась напоследях! Я помышляла: без наследницы преставишься и оставишь село без ведуньи.

Маруся шёпотом отвечает:
— Что Катя забор твой увидела — ещё полдела. Каждый седьмой дитёнок до пяти лет ваши проказы с защитами видит. А каждый двенадцатый — вас самих.
— Вот голова, что у вола, а и всё, видать, мала! Она не токмо забор мой приметила, Маруся! А и твой сургуч ведуньи на коновязи! Читай над ней передающий! Сегодня читай! Маринка, поди, ещё пять лет её не привезёт!
— Сама Катюша решить должна — брать ей дар или нет. Ты-то знаешь, что это за жизнь. Не жизнь, а служба. Не всяк сможет.
— Сама и решит, будь покойна. Твоё дело — передать. Не твоя сила — не тебе и держать. Девчушка сама просила дверцу открыть. Ступай, читай передающий заговор!

Обе двинулись в комнату, где спала Катюша. Спала она на животе под белой простынёй, раскинув ручонки в стороны. Будто лебедёнок развернул косые паруса своих маленьких крыльев.
Маруся тихонько погладила внучку по головке и зашептала:
— Девочка моя сильная… Спасибо, что пришла! А я, маловерная, уж подумала — пропадут стародавние знания. Мало сейчас такой мудрости сохраняется… Забывают её люди… А земли тут хорошие, могучие. Сильные люди родятся, сердцем чуткие. Теперь не останутся без целителя. Что знаю — всё передам! Спи, лебедь крылатая белоснежная. Спи и слушай слово моё древнее:

Умою тебя в ручьях хрустальных, напою водою ключей чистых.
Разум прохладой ляжет зеркальной, светлой росой засияют мысли.
Платье туманом ночным подпоясаю, в косу вплету ленту лунную.
Красной нитью локон повязываю, выгоню страхи плетью латунною.

Лапой еловой смахну их прочь,
Филина кликну — придёт и в ночь.
Страхи твои разлетятся в стороны:
В норы забьются, умчатся к воронам.

Ветер свободный тебя посватает, серьги подарит из ягод клюквенных.
Венком брусники с пахучей мятою во сне коснётся волос запутанных.
Спрячу за ворот душицы веточку, юбку вышью колючкой шиповника.
Бусин рябины заброшу в сеточку, подол украшу узором крыжовника.

Соком калины макушку полью.
Еловой иглою судьбу закреплю.
Листом малины укрою дорожку,
Смородины тёмной насыплю в ладошку.

Стрелы шалфея лиловые, синие, полынь колдовская, горькая пряная,
Пижмы жёлтые солнца красивые — держи здоровье, травами данное.
Лес дремучий, густой, неведомый — щеку моховую в ладонь твою вложит.
Губами черничными тронет медленно, кедровки известия все доложат.

Змеи мудрые тебя узна́ют —
В тайных, заветных местах бывают.
Словом древним тебе ответят.
Худого, недоброго к тебе — приметят.

Волки лохматые, зоркие, чуткие, стеречь тебя будут, как верные витязи.
Цени эту службу, бессменную сутками, при случае доброе слово вырази.
Луна молчаливая, светлолицая, сестрой своей называть тебя станет.
Видеть научит, как видят волчицы, глядеть за тобой никогда не устанет.

Зерна́ в карманы сыплю различного:
Ржи и овса, ячменя и пшеничного.
Люди придут голодны, в ожидании —
Корми, не скупись, не жалей, не обманывай.

Мысли сорные вырывай,
Тропы верные открывай.
Помни всегда: не себе ты дана — людям.
Дар Земля подала на каменном блюде:

Услышать, почуять, дать людям здоровье.
Славу её неси. С великой дочерней любовью.

Спи, целительница.
Кланяюсь силе Земли в тебе.

Маруся замолчала и глянула на Домовиху. Домовиха висела улыбкой над головой Катюши. Потом пальцем завила ей локон красивым древним узлом и дунула. Узел засветился, а Домовиха тихонько шепнула:
— После медакадемии воротится. Узреет в родной земле себе место. А посему: покуда не исходи душой, Маруся. И не жалься о своих семидесяти. Рано тебе помирать. Дел у нас больно много. Не до отдыху…

И на Катюшину макушку откуда-то с потолка клюквенный сок капнул.
Вы можете делиться ссылкой на эту страницу, но, пожалуйста, не копируйте текст для публикации на других ресурсах.
Спасибо за бережное отношение к труду автора.
© Лина У́рман, 2026
Текст
Шрифт