Часть III
Где ходят те, кого не кличут и о том, чего считать не следует
Не называй того, что имени не просит.

В Васюганье не всё для людей устроено.

Да и про людей тут не всё.

Есть те, кто задолго до нас жил, и те, кто останется много после. И такие ходят, кого в сумерках лучше не разглядывать.

Можно, конечно, с ними повстречаться. Даже поговорить, порой, можно.

Да только не всякая такая встреча встречей остаётся. Некоторые долго потом обратную тропу к себе шарят. И шестом везде тычут, и корни считают и много других причуд творят.

К концу-то человек больше понимать начинает. Где можно пройти, где нельзя. С кем сто́ит толковать, а кого стороной обойти лучше.

Последним одно понимается: не всё на белом свете для счёта дано.

А для меры и слов — и того меньше.

Болотный

Глаз

Ведуньи говорят: где вода долго молчит, там память заводится. И где память заводится — Глаз открывается.

А тот Кедр на самом краю болот стоял. Древней верхушкой небо держал, а корни так далёко вытянул, что наше необъятное Васюганье целиком охватил.

Родился он крепеньким и рос, лиха не зная. Леший его любил: росой умывал, ветерком расчёсывал, щекотал жуками и бабочками. Кедр смеялся и ронял пахучие иголки на мокрые шляпки маслят.

А в сто двадцать два в него ударила молния. И так ему было больно, так страшно, что и сравнить не с чем! Леший быстрей мысли примчал, как мог, успокаивал:
— Держись, сыне, в жизни разное бывает, но всё проходит. А молния дважды в одно место не бьёт.

Но она ударила, спустя два дня с первой.

Еле снеся боль, Кедр спрашивал у вновь примчавшего Лешего:
— Как же так, отче, ведь ты говоришь, что сие невозможно?
А Леший руками разводит:
— С начала времён сего не видал, не то что за неделю дважды. Но, хоть люди и верят, что два без третьего не бывает, да к нам то правило не применимо.

А через месяц ударила третья.

Соседи молча отодвинули стволы, а Леший не знал, где слова черпать. Кедр скулит протяжней волка:
— За что мне, отче, такое лихо?
Заплывает белыми смоляными слезами.
А Леший гладит его:
— Терпи, соколик болезный, знать судьба у тебя такая. Мать-Земля, терпела и нам велела. Куда тебе деваться, не уйдёшь: ты — дерево.

Потом полоснула другая.

И Кедр вдруг понял, что отчего-то не горит и на части не колется. Ещё заметил, что слева почернел, а справа — белей зимы сделался. И шишки в голове завелись разные: простые, золотые, железные, серебряные, каменные.

А после следующего удара Кедр засветился.

Рвётся изнутри золотое сияние, будто солнце под кору влезло, а корни почти Сердца Земли достали. И свет в них гудит, вперемешку с болью.

Решил Кедр, что больше молний терпеть не станет. Чтобы Леший про судьбу и Землю-Мать ни говорил. Природа боль создала, природу боли менять и нужно.
В мучениях с диким треском вырвал он свои могучие корни. Ещё выше на них вытянулся и под аханье соседей пошёл куда глаза глядят.

Дошёл до края болот и там на сухом участке земли разместился. Расправил корни: болота с начала до конца ими обнял. Три корня особо дюжие были — один Сердца Земли коснулся, два других самую смертную топь в кольцо сомкнули. Кедр молнии по ним пустил, и вроде Глаза в трясине вышло.

В то кольцо никто из людей ходить не отваживался. Да и незачем было: зверь туда не забегал ни пушной, ни копытный, птицы в небе за версту облетали, даже гадюки стороной обходили.

В ясные ночи, когда небо без единого облака, из того кольца свет золотой поднимался. Тихий. Дрожащий. А если долго глядеть, замечаешь: свет не просто наружу идёт, а смотрит.
Всякий, кто взгляд болот на себе чувствовал, навек замолкал и сквозь мир смотрел, как смотрят те, кто лишнего увидел.

Говорят, Клюквяница там-то и родилась.
И не только она — да о других не всякий скажет.

Многое с тех пор в наших местах пошло не как прежде бывало. Где-то слёзы в ягоду обращались, где-то слово крепче дел оказывалось, где-то люди по топям как по твёрдой земле ходили. Ведуньи толковали: оттого это, что Кедр одним корнем Сердца Земли коснулся и боль свою туда пустил.

Леший долго к тому месту ходил.
Стоял у Кедра, кору руками гладил, шептал, да только тот его уже не слышал. А может и слышал, да не отвечал.
Но больше Леший никого терпеть не просил. И не говорил, что молния дважды в одно место не бьёт.

А Глаз стал искать того, кто помог бы ему открыться.


Один охотник ближе всех к нему подошёл.

Точнее не он, а сын его, Лёсик — единственный, кто взгляд болот перенёс и за мир не завалился.

Семь ему было, они с отцом по лесу шли. Лёсик чуток отстал и не сразу понял, как лес поредел и кочки под ногами появились. Ступает парнишка с кочки на кочку: мох как мох, вода как вода, тёмная, да и только. Потом уже мысль поймал, что не знает, куда идёт.
Будто само болото ведёт его куда-то.
А кочки под ногами мягчеют, болотная вода чернеет, и воздух стал густой, будто его через тряпку поцеживают. Птицы смолкли, даже комары пропали. Остановился Лёсик: вокруг никого, и тишина такая, что слышно, как сердце по рёбрам ходит.
— Ну и место… — сказал он вслух.
А слова ничем не отозвались. Ни эхом, ни шорохом, будто вокруг был не воздух, а что-то другое.

Шагнул, а мох на кочках как ночь посинел и гладким стал. И средь кочек тёмное пятно показалось. Не вода. Чернее и глубже.

Лёсик присел, пригляделся к пятну: оно чернеет и чернеет. Как бузина, как паслён, как черёмуха. Потом слегка на него повернулось. И Лёсик понял: это не пятно — зрачок. Отпрянул так, что с кочки съехал и сапоги воды нахлебались. Стоит, хватает воздух ртом, а перед ним всё, как было: мох, вода, кочки. Подумал — привиделось. Но двинулся дальше быстрее: найти отца и с болот скорей выйти.

А болото шире. Кочки — реже. Вода — глубже. Всё чаще попадают места, где из чёрной воды глядит что-то. Лёсик старается на воду не смотреть. Зажмуривается, цепляется взглядом за кочки и вдруг слышит мысль. Тихую, как тина.
— Посчитай…
Замер Лёсик.
— Кочки…
Сердце ухнуло.

Будто в дурном сне стоит, когда просыпаться поздно. Зажмурился. Открыл глаза — перед ним бескрайнее поле кочек, далеко в туман уходящее. Ровное, спокойное, на одинаковые квадраты расчерченное, и дальний край будто в другом мире затонул.
Но каждая кочка на своём месте. Молчит и ждёт.

Тут голос женский откуда-то снизу поднялся, будто сама земля заговорила: «никогда, никогда, никогда нельзя эти кочки считать!».

Но в голове у Лёсика само появилось:
— Раз…
Замотал парнишка головой, будто снег с волос стряхивает.
— Два…
— Нет. — сказал Лёсик. — Не буду.
— Три, — твердила голова, а нога шагнула вперёд.

Лёсик зубы стиснул, через силу назад шагнул и видит: на одной кочке посреди поля зелёный глаз открылся. Из-под замшелого века тихим факелом сквозь туман светит и не моргает. Потом другая кочка глаз открыла. Потом разом все остальные.

Смотрит бескрайнее болото несметным числом зрачков с каждой кочки. На Лёсика. Через него. Сквозь него.
Лёсик закрыл глаза.

Всё клюквенно-красным стало, он закричал и вперёд, как волчонок на первую добычу, кинулся. По глазастым кочкам, без разбора дороги, изо всех сил бежал. Падал, поднимался, трясина за сапоги хватала, вниз тянула, гнилой водой заливала, но он бежал, закрыв глаза, наугад, стараясь не смотреть, не считать. А за спиной болота вздыхали:
— Четыре… Пять… Шесть…

Лёсик открыл глаза, когда в лицо плеснуло холодом. Огляделся — сухо.
Земля. Лес. Птица кричит. Отец с собакой идёт впереди. Дышит парнишка взахлёб, как из проруби вынырнул. Будто и не было ничего. Только сапоги мокрые, да в голове пусто, как в старом колодце.

Вернулись в село к вечеру. Встретилась тётка Маруся, ведунья. На Лёсика глянула — белей зимы стала и говорит:
— Повезло… Недосчитал. Не успел Глаз открыться…
Лёсик только кивнул.

С тех пор он подолгу молчал, а где много одинакового видел — камни, доски забора, ягоды — считать начинал.
Сначала мысленно, потом вслух.

С великим трудом останавливался. Только когда прерывали. И редкостный дар к математике у него обнаружился.

Учителя, бывало, шутили: «парнишка формулу мира где-то подглядел».

Торфяной

ковёр

Тогда Четырёствольная Ель впервые весенним стволом наружу вывернулась.
А семикрылый медведь Шелабкуба и вовсе ещё не родился.

Взобрались от еловых корней к вершине звонкие талые ручейки. Заплакала вершина хрустальным дождём. Распустились на могучих лапах, все виды цветов на земле. Набрякла серая кора глазками всевозможных почек. Заплясали на хвойных иглах золотистые светочи солнца.

Пожелала спуститься с небес первая на земле Весна. Глянула вниз, видит: некуда ей ступить — всюду вода, лишь великая Ель размашистые лапы учтиво подставляет.

Запела тогда Весна длинную песню.
Ту, что прибавляет минуты дням, что движет древесные соки и согревает дыхание ветра, что толкает льдины по рекам и сжимает темноту ночей.

Поплыли в лёгком танце облака. Завились кольцами пряди их туманных волос. Скрутились в небе пять белоцветных мерцающих коконов. И когда засияли в каждом из них белые звёзды, треснули коконы и вышли из них пять седых Кругопрядов.

Спустились они с облаков на длинных серебряных нитях. Над самой водой повисли и кликнули Каменную Щуку.

Медленно с превеликим трудом поднялась из глубин тяжеленная Щука. Огромная, древняя, как Земля, и сплошь покрытая белым мхом.
Выслушала небесных гостей. С громом ударила по воде широченным каменным хвостом.

Разошлись по всей Мировой Воде необъятные круги. Собрались отовсюду рыбы, какие жили тогда на белом свете.
Стали рыбы щипать на дне осоку-траву и подавать её Кругопрядам.

Из осоки-травы сплели Кругопряды ковёр во всю ширь Земли. И Каменная Щука велела рыбам растянуть его над водой. Поглядела на ковёр снизу, носом его тронула и разбежались по ковру причудливым узором огненные дорожки.
А Щука неспешно ушла в пучину.

Ступила Весна на ковёр. Побежала, закружилась, засмеялась птичьим щебетом. Разбудила Землю-Мать от зимнего сна, и та спросонок как следует потянулась.

Заворочалось дно Мировой Воды.
Проступили над водной гладью обрывки суши. Провела Весна ладонью по стволу Четырёствольной Ели, собрала полную горсть разных почек. Рассеяла на новые почвы и расцвела на земле надводная жизнь.

А потом появились и люди.

Ковёр из осоки-травы промок, отяжелел и под воду ушёл. Где-то лёг на мировое дно, где-то сушу укрыл, а где-то неглубоко затонул. В таких местах ковра и появились болота, как наши, Васюганские. А там, где Весна по ковру плясала, озёра остались — её ног следы.

В одно такое перебралась потом Каменная Щука. Так и лежит на озёрном дне где-то в Васюганье, а в каком озере — никто не знает.

Раз в год, на Ивана-Купалу, ночью каменный нос из воды показывает. Потолковать с Кругопрядами о мировом порядке.

Ковёр из осоки-травы со временем истлел бурым месивом. Когда люди горючую земляную смолу искали — торфом его назвали. Тоже горит. Даже под землёй. Видать оттого, что Щука огненные дорожки тогда по ковру пустила.

А Кругопряды на облака взобрались и засели плести людям судьбы. Оттого и движется жизнь человека кругами — кольца всё шире, но все предыдущие в них встраиваются, дороги ветвятся, но ось одна и события повторяются.

А младшая дочь Весны — Любовь, подговорила Кругопрядов сплести ей особенные сети.

Никто из людей их не видит.
Но каждый попадается.

Особенно когда Четырёствольная Ель весенним стволом наружу выворачивается.

Мятная

полынья

Лютень-то, воевода волчий, зимой родился.

И с той зимы триста лет без продыху дела ладил — лесные, болотные, звериные, людские. Шли к нему без счёта со всякой тяжбой: «Рассуди, воевода!».

Судил Лютень честно: семь сердец в его груди бились — и все справедливые. Горел в них зов порядок в наших местах устроить. Навек устроить, чтоб спокойно все зажили. Оттого и радел, не жалея себя и сердец. Левой лапой праведных согревал, правой — лиходеев замораживал.

К волчьей еде он был не приучен. Видать оттого, что из солёного льда вышел. Зимой, в день его рождения, раскладывали волки в честь воеводы огромный костёр. Глотал Лютень горящие угли — и на год вперёд наедался.

И всё судил. С утра до ночи, зимой и летом, в будни и в праздники. С одним выходным в месяц.

А тяжбы всё не кончаются. Только Лютень одну разберёт — те же спорщики с новой приходят. Ведёт воевода с ними грозные вразумительные беседы. Спорщики слушают, кивают, многие от страха перед могучим волком трясутся, да всё одно — другой раз с другим спором идут. То дятлы дупло не поделили, то люди из-за земли вздорят, то умные лоси за лосиху вместо рогов словами хлещутся.

Засел Лютень ночами писать грамоты на бересте. Великое множество написал. Мудрые грамоты, дельные, слова в них сложены верные — о мире, добре, тишине, простоте. О том, что Природа всякому своё даст, чужого желать не следует: всего у неё вдоволь, а пуще всего — любви. Волки грамоты воеводовы повсюду развешивали. Людям в церкви и школы стопками приносили. Домовихи сами за ними в лес шли, по избам разбирали — спящим младенцам над головами читать.

А тяжбы всё идут.

И стал воевода замечать: где он решение вынес — там тишина, на день, на два. А дальше новый спор полыхает. Будто не ладит он дело, а только отодвигает.

И вот пришли к нему два брата. Забыли, где межа во ржи шла. Один говорит: «здесь была», другой — «там». Ходил Лютень по полю. Землю слушал, с ветром совет держал, у месяца спрашивал, что тот видел. И вынес правду — такую, чтоб никто не остался в обиде. Поклонились братья, поблагодарили.

А через месяц снова пришли. С тем же спором. И каждый на решение Лютнево ссылается, да в свою пользу выворачивает. Замер воевода. Слушает — и сказанного не узнаёт. Слова-то и вправду его, да в таком порядке составлены — будто не он говорил, а кто-то другой его голосом.

И с тех пор всё чаще такое бывало. Дятлы дупло не делят — каждый ссылается на прежний Лютнев суд. Лоси вновь не рогами, а словами дерутся — и в каждом их слове его правда, да наизнанку вывернутая.

А люди… Те хитрее всех оказались. Не за правдой стали ходить, а за выгодой. Слушали, что им говорят, и каждый брал то, что на его сторону ложилось, а прочее будто забывал.

Понял Лютень, что слово его не мерой стало, а орудием. Не суд он вершит, а даёт каждому в лапы по камню. И теми камнями спорщики друг в друга на новом суде швыряются.

Отказался Лютень от единственного выходного в месяц. Стал проводить в этот день народный сход. Всем пришедшим объяснял, что можно под небом делать, чего нельзя и где за грань ни лапой, ни ногой заступать не следует.

После трёх таких сходов пришла к нему лисица Серебрица — Лешего старшая дочерь. Звенит серебряным колокольчиком:
— Тревожусь я, братец, о рвении твоём горячем. Жалуешь ты правду, это мне ведомо. Да взалкал ты по ней так, что погубишь себя вскоре. А то и не себя одного. Помнишь ведь, что по роду ты — воевода? Боюсь, не берестой за правду биться станешь, а рати созовёшь да за палицу возьмёшься. А сечи — не путь для Правды.

Отвечает Лютень:
— Да что ты, сестрица! Да как же я, когда сам за погибель сужу, других зазря губить стану? А ретив да усерден я оттого, что погано глядеть, как зло по землице родной ходит. Но зло только добром одолеть можно. Потому о сечи не беспокойся. Слово — моя палица. И кто ему внемлет — того правой лапой вовек не коснусь.

Кивнула Серебрица, но добавила:
— Здравие побереги тогда. Сроду ни на одном пиру не был, всё мимо ходишь. Сход Весны — и тот не чествуешь. А ведь главное празднество! Хоть бы одну песнь воспел! Погубишь себя трудами нещадными.

Лютень в ответ усмехается:
— Комар лошадь не повалит, сестрица.

А Серебрица в ответ:
— Пока медведь не подсобит. Ну как знаешь. Благ будь!
И ушла.

Решил воевода другие грамоты писать. Слова подбирать крепче, чище, точнее. А люди ещё ловчее их обходить научились. Где прямо сказано — там в сторону шагнут. Где нельзя — лаз устроят. И видит Лютень: нет в слове силы, какую он в него вкладывал. Будто утекает она где-то меж строк.
И стал Лютень говорить меньше. Судить короче. И правую лапу всё чаще в ход пускал.

А потом пришли к нему те самые братья. Только в этот раз один другого калекой сделал. За ту же землю. Стоят перед ним, и каждый правду просит. Лютень глянул на них и не увидел, где правда. Сколько ни смотрел. Будто стёрлась она, и впервые в его груди одно из сердец не отозвалось. Промолчало. Третье: в котором любовь к истине жила.

С тех пор Лютень стал уставать так, как за триста лет не уставал. А через год вышел он на берег Васюгана, на Луну глянул — и взвыл. Да так, что звёзды с неба дождём посыпались, а сама Луна с испугу клевером порозовела. Истошный вой в ночи над рекой с туманом сплетается, а туман тяжёлым, как мрамор становится, стелется лентами и тут же в воде тонет. Потом северное сияние над лесом заполыхало, хоть лето стояло. Дальше в воздухе алмазная пыль заиграла и световые столбы, какие при лютых морозах вблизи света бывают, поднялись к небесам.

А Лютень воет и воет. Будто все его семь сердец на куски рвутся, а их иглой раскалённой сшивают. Горько воет: с железом в голосе, со льдом, с белой солью, с полынью. Будто весь белый свет ему горек. Пока лапы не ослабли, выл. Потом лёг в том месте. И не вставал больше.

Весь лес всполошился — заболел воевода!

На болотах змеи врачебные книги перекопали. Леший каждый целебный корень из земли поднял, Клюквяница все ягоды перепробовала, Серебрица ни на шаг от Лютня не отходила.
Звенела серебром:
— Поднимись, братец! Есть в тебе силы, знаю!

А Лютень ответил только, что зло на земле вовек не одолеть, и замолчал. Сапфиры в глазах потухли, лежит и молча на воду речную смотрит.

Триста дней так лежал.

И за это время лес изменился. Тяжбы не исчезли, только к Лютню с ними больше не шли. Но оттого не тише стало, а хуже. Где словом могли разобраться — сразу рогами бились. Где договориться могли — межи по ночам двигали. Смотрел на это Лютень и не поднимался. Не потому, что не мог, а оттого, что не знал зачем. И третье сердце его молчало, будто умерло.
Серебрица о него не отходила. Слова говорила тихие, песни красивые пела, смеялась серебряным смехом — всё без ответа.

А на трёхсотый день почуяла Серебрица в воздухе перемену. Глянула и видит: вдоль реки к ним волчица идёт. Не нашей породы — с Севера. И так идёт, будто дорогу знает, по которой отродясь не ходила. Огромная. Белая. Красавица, каких свет не видывал. Глаза янтарные с золотом. Где лапой ступает — там мята зацветает.
Подходит она, с Серебрицей поклоном обменивается. И чует Серебрица: пахнет от гостьи не зверем и не лесом, а холодом, что не студит и теплом, что не греет.

Волчица говорит:
— Врачую я, Лютицей кличут. Разные хвори видела и снадобья творить умею. Триста дней назад мне сон привиделся, что в ваших местах болезный имеется: чем занемог — не ведаю, да только глаза у него сапфировые. И как проснулась, те глаза предо мной повисли. За ними и шла. Видишь? Вот они.

А Серебрица глядит в то место, куда волчица указывает, и ничего не видит.
Потом на красавицу Лютицу глянула, заулыбалась и молвит:
— Брат у меня занемог. Триста дней не встаёт. Глянь, сестрица.
И в сторону от Лютня отошла.

А Лютень с закрытыми глазами лежит и дышит так, будто устал смертельно.
Обошла Лютица могучего воеводу со всех сторон. Долго смотрела. Не на тело, а вглубь — туда, где сердца бьются. Потом ухом приложилась. Не к волку, а к земле, будто слушала то, что под ним. Поднялась и молвит:
— Он и вправду судил. Да встал между живыми и правдой. А меж ними стоять нельзя.

Серебрица нахмурилась:
— Так что ж — не судить было?

Волчица отвечает:
— Судить. Да не вместо них, — помолчала и добавила, — он думал, что порядок навести сможет, а порядок — не трава. Его не вырастишь.

Лисица спрашивает:
— Кто ты такая?

Волчица отвечает:
— Та, что не судит, а живёт с тем, что есть.

Потом перед Лютнем стала и говорит:
— Вставай, воевода!

И Лютень открыл глаза.

Тяжко. Будто не веки, а ледяные плиты поднял. Взглядом с Лютицей встретился — и как в полынью провалился. Даже не понял сперва, что видит: не силу, не правду — другое что-то.

Жизнь.

По правилам не отлаженную, порядком не прибранную, но такую живую, что почуял Лютень, будто дыхание к нему возвратилось. Глядит он в глаза волчицы с Севера — и нет там ни суда, ни ответа. Только огонь горит. И тот огонь не требует, не делит, не поправляет. Он просто есть.

И семь его сердец разом дрогнули.
Даже то, какое молчало.

Чудится Лютню: два янтарных костра на него смотрят. Искры медовые от них сыплются, в глаза ему вонзаются, с сапфиром там смешиваются, и мир золотой синевой расцветает. И дикой мятой с полынью повсюду пахнет…
Наполнился воевода тёплым золотом. Засияли в сапфировых глазах медовые искорки. И в каждом его сердце Лютица поселилась.

И свадьба у них была: ни у нас, ни на Севере такой не видали. Янтарно-сапфировая, полынно-мятная.

А Серебрица с Лютицей навек сёстрами стали. Крепко сдружились и в самых тайных лесных местах вместе гуляли.

Бывает же так, что по крови родство не так слышно, как по духу.
Вы можете делиться ссылкой на эту страницу, но, пожалуйста, не копируйте текст для публикации на других ресурсах.
Спасибо за бережное отношение к труду автора.
© Лина У́рман, 2026
Текст
Шрифт