Зима тогда стояла лютая.
Лесные речки до дна промёрзли, ветви ледяным стеклом сковало и стояли они – ни вздохнуть, ни шелохнуться. Пихты звенели хрустальными иглами, лоси по брюхо в сугробах вязли, и на рогах у них иней узорами вился, будто сама метель синие письмена выводила.
Злится Леший на Зиму. В три шерстяных одеяла кутается, у костра в валенках приплясывает, бранится:
– Да разве ж можно так с живыми-то? Почто ты, матушка, без меры лютуешь?
Загудела Зима:
– Это я-то без меры? Зимние законы суровы да праведны! Тяжко в них жить, да выживает сильный. По зимнему суду всяк на своё место становится, и сразу видно, кто из чего слеплен.
Дуется Леший, ворчит:
– Через край хватаешь. Заигралась силушкой!
Осерчала Зима:
– Коли я не по правде сужу – иной судья будет! Только впредь не ропщи, хрычовина!
Вынула Зима из кармана соль да щепоть в сугроб бросила. Снег до земли истаял, и на том месте глыба выросла – не то сосулька, не то гора. Скала солёного льда стоит, от соли не тает, и зимнее небо так высоко поднимает, что Орион на самую макушку небосвода взлетел и сделался не больше кедровой шишки. Сверкает лёд сапфировой синевой, и знаки по нему высечены – древние, не для людского глаза писанные.
Развела Зима у той глыбы костёр и давай лёд топить. Дрогнула соляная скала. С треском, будто гром ударил, раскололась.
Вышел из неё волк – Лютень.
Так могуч – голова до туч, до того смел – горящие угли съел. В глазах сапфира осколки, в шерсти – стальные иголки. Где лапой ступает – полынь зацветает.
Бьются в Лютневой груди семь сердец, и все – справедливые.
В каждом своя любовь живёт:
в первом – к действию
во втором – к свободе
в третьем – к истине
в четвёртом – к знаниям
в пятом – к простоте
в шестом – к миру
в седьмом – к тишине.
Говорит Зима:
– Вот воевода волчий. Его суд всегда справедлив будет: не ошибётся, не собьётся. Левой лапой праведного согреет, правой – лиходея заморозит. И мне, и тебе он теперь судья. Над ним одна лишь Природа стоит.
С тех пор шли к Лютню со всякою тяжбой. Судил он строго, но великодушно. Был терпелив к бедам и беспощаден к нечистым помыслам. И не нашлось того, кто укорил бы его, будто он не по правде дела ладит.
И люди его правосудие знали.
Жил у нас в селе пасечник – Захар. Человек тихий, тёплый, делом чистым занятый. С пчелой, известно, с кривыми помыслами не сойдёшься. За мастерство Захара высоко ценили: мог к улью ухо приложить и точно сказать, когда семья роиться вздумает.
Но захворала у него жена. Ведунья глянула и говорит: «Опухоль растёт. В больницу вези, резать надо. Лечиться долго придётся, да жить будет. Только деньги собирай». Собрал Захар, что было. Операцию сделали, а лечение тянется. Деньги растаяли, многое пришлось продать, а надобно ещё. Подумал Захар и двинулся в лес, на пасеку. Выбрал улей, сел у летка и зашептал пчёлам что-то. Те замерли, смолкли. Потом зазвенели, будто мелкое серебро посыпалось, поднялись всей семьёй и улетели.
А Никитка, Захаров сын, как раз за отцом пошёл. Пятнадцать ему было, на пасеке давно помогал. Видит парень издали: отец возле улья в траве сидит, руки у груди пригоршней держит. Удивился Никитка, за деревом затаился. Глядит: рой вернулся, пчёлки над отцовыми руками по одной мелькают, и каждая будто искру сбрасывает. А в руках тихонечко горка растёт. Золотого песка.
Замер Никитка, дождался, пока пчёлы закончили. Захар песок в кулаках зажал, улью поклонился, пчёлам что-то шепнул, и труженицы к делу вернулись. Захар уехал в город, привёз оттуда денег, и жена его после того ещё тридцать лет прожила.
В полную зрелость Никитка вступил, когда матери не стало. С отцом пчеловодствовал по пятам ходил. Захар-то рад: сын дело наследует. Да только у Никитки другие помыслы были – горел заветный шепоток подслушать. Но отец с тайным словом к пчёлам с тех пор ни разу не ходил. Оттого Никитка с каждым годом всё сильней на него озлоблялся.
Как мать скончалась, в Никитке будто ветка сухая хрустнула. Задумался: жизнь проходит, достатка нет, весомого уважения – тоже. Отец заветным словом владеет, а настоящих дел не ведёт! И пошёл в Никиткиной душе грибок, не хуже му́кора, что ульи губит. Сыреет душа, в белой паутине гибнет, и чёрные точки множатся.
Не выдержал однажды, пристал к отцу на пасеке:
– Видал я всё тогда! Передай шепоток!
У Захара в глазах будто ставни захлопнулись. Взглядом в себя ушёл и оттуда гудит:
– То слово древнее и тёмное. Водяной его прадеду открыл, оно его и сгубило. Теперь и я во мрак душой сорвался. Нельзя, чтоб ты следом пошёл. Работай с терпением. Праведно.
Никитке будто дымокуром в лицо пыхнули. Шарахнулся сперва, а после чует – жжёт изнутри, словно сотня пчёл сердце изжалила. Поднялась в нём злоба, да такая – сам себя не узнал. Забросила злоба Никитку позади отца, сгребла старика в охапку, затолкала в постройку на краю пасеки и рычит:
– Здесь посидишь, пока не выдашь!
Захар отвечает мирно:
– Посижу.
Глядит на сына так, будто давно этого ждал, отчего Никитка ещё лютее зашёлся. Видать, грибок с души и на разум перешёл.
Всё лето он отца в лесной постройке продержал. Селянам сказал, будто старик к брату уехал. Еду носил через день и каждый раз пытал: «Говори шепоток, старый шершень!» Но Захар ни слова не выдал. И в злобе своей Никитка не заметил, как лето ушло. Опомнился, когда одна осенняя ночь заморозками насмерть отца усыпила.
Спит Захар мёртвым сном, а на стене рядом с ним нацарапано: «Прошу суда себе и сыну». Ледяной синевой надпись светится, и Никитку таким ужасом придавило, что он отца не хоронить повёз, а к болотам. И где-то там трясине его отдал.
Пошёл обратно к пасеке. А лес вокруг – не лес уже. Чёрно-белым стал. Одно дерево сплошь чёрное, другое – белое, как мука. И на каждом листке рукой отца слова выведены: на белых чёрным – «шепоток», на чёрных белым – «заветный». А хвойные всеми иголками в глаз целятся, будто стрелы пустить приготовились.
Дошёл Никитка до пасеки на восковых ногах. Видит: у постройки волчара стоит огромный. Никитку заколотило. А зверь его взглядом сверлит и молча лапой на дверь указывает. Открыл Никитка, а там весь пол золотым песком усыпан. Ступил внутрь – песок его за сапоги схватил и вниз потянул. Влечёт зыбун в погибель.
Мечется парень, бьётся, до губ уже утоп и в рот ему золото сыплется, горло забивает, душит. Плюётся Никитка песком, хватает ртом воздух, а зыбун его – раз! – и вытолкнул по плечи наружу. Дал вдохнуть. И снова затягивает. Пока Никитка золотом плеваться не начнёт – топит. А после опять наружу толкает, чтоб заново утопить.
Волк снаружи стоит. Молчит и смотрит, как Никитка золотом захлёбывается. Поглядел немного, а после правой лапой дверь притворил. И от места, где он дерева коснулся, разбежались морозные узоры – лазурные, васильковые, колокольчиковые, сапфировые, белые. Расписали избушку снаружи, синими лентами внутрь скользнули и сковали всё мёртвым льдом.
Волк постоял, пока внутри не стало тихо. Отвернулся и, не оглядываясь, в чащу ушёл. А избушка под землю осела, и место травой затянулось.
Холоден был Лютень, как солёный лёд. Ни на одном суде ни одно его сердце не дрогнуло.
До той самой поры, пока он Лютицу не встретил. От её янтарных глаз позолотел воевода внутри, хоть внешне остался прежним – серебряно-серым.
И говорили, что его суровый нрав, с тех пор, на снежную порошинку, а всё же мягче сделался.